Мы, гимназисты и реалисты, имели, конечно, косвенную связь со студентами, но, по правде сказать, развивались самостоятельно и, пожалуй, более бурно и более широко…
К нелегальной литературе мы относились с благоговением, придавая ей особое значение, и ни от кого не было скрыто, что кружки наши являются подготовительной ступенью для партийной политической работы.
Мы устраивали также митинги, большею частью за Днепром, куда отправлялись на лодках. Поездки на лодках на всю ночь были любимым способом общения и, я бы сказал, политической работы для всей этой зеленой молодежи…
Настоящую политическую работу я начал в 7-м классе. Я вступил тогда в партийную организацию, работающую среди ремесленников и пролетариев железнодорожного депо в так называемой «Соломенке», в предместье Киева…
Занятия мои с рабочими «Соломенки» продолжались не очень долго, так как вскоре после этого организация была потрепана полицией, а затем наступила необходимость отъезда за границу.
Тем не менее я считаю именно эту дату, т. е. 1892 или, может быть, 1893 годы, датой моего вступления в партию. В то же время дал я первые статьи в гектографскую социал-демократическую газету…
1919 г.
Я хочу теперь перейти, товарищи, хотя к очень краткому и очень слабому абрису того, что представляет собою Владимир Ильич как личность.
Первое, конечно, что бросается в нем в глаза, — это его гигантский ум.
Было любо-дорого сидеть в Совнаркоме и присматриваться к тому, как решает вопросы Владимир Ильич, как он внимательнейшим образом вслушивается, вдумывается, взвешивает, пересматривает все для каждого вопроса — а вопросов много — и как он резюмирует затем вопрос. Резюмирует — и нет больше споров, и нет больше разногласий: если принял сторону одних против других или согласовал взгляды одних и других в неожиданном синтезе, то с такими аргументами, против которых не пойдешь.
Ставились иногда проблемы роковые, требовавшие гигантского напряжения. У Владимира Ильича этого напряжения не было видно. Значит ли это, что он хоть к одному вопросу относился несерьезно? Никогда. Ни малейшего дилетантизма! Если он не знает, он спрашивает всегда, он подготовляет материалы. Он чувствовал постоянно громадную ответственность, которая на нем лежит, и это не мешало ему быть таким радостным, таким бодрым, таким обаятельным во всем, что он делал, что мы все всегда неизменно бывали очарованы. И в этом, конечно, сказывалась и сила ума, помимо особенностей темперамента, делавшая возможным гигантское напряжение без потуг, без признаков утомления, изнурения, уныния.
Если говорить о сердце Владимира Ильича, то оно сказывалось больше всего в коренной его любви. Это была не любовь-доброта в том смысле, в каком это понимает обыватель.
Когда он изредка заговаривал о правде, об исконной человеческой морали, о добре, то чувствовалось, как непоколебимо у него это чувство, и оно согревало его и давало ему эту опору, которая делала его могучим, стальным в проведении своей воли. Если он ненавидел — а ненавидел он политических врагов, личных врагов у него не было, он ненавидел классы, а не личности, — если ненавидел, то ненавидел во имя любви, во имя той любви, которая была шире сегодняшнего дня и сегодняшних отношений.
Но это не значит, что Владимир Ильич был сух, что он был фанатик, для него существовало только дело. Там, где он мог проявить непосредственную свою ласковость и сердечность, там он их проявлял в трогательных чертах.
Придет еще время друзьям Ильича, которые близко к нему стояли, рассказать, что это был за человек в личных отношениях. Я хочу остановиться сейчас лишь на некоторых отдельных черточках. Скажу вам, что товарища более заботливого, более нежного, более преданного нельзя себе вообразить. И таким товарищем он был не только для стоявших рядом помощников, но и для всякого члена партии и просто для всякого, кто приходил к нему в кабинет. Почему эти «простые» люди, которых он любил, из бесед с которыми он выносил так много, что мы, грешные, из десяти томов книг не выносили столько сведений, сколько он из беседы с каким-нибудь тверским или рязанским мужичком, — почему они выходили от него всегда с такой счастливой улыбкой на лице? Бывали они и у нас, и ничего — побывал и побывал, хоть разницу с прежними чиновниками они, может быть, и видели. Но что касается Владимира Ильича, то они выходили от него с особенными лицами. «Дошли до самого большого, — говорили. — Прост! Обо всем расспросил и все разъяснил». И если бы Владимиру Ильичу возможно было, то он, кажется, только и купался бы что в этом крестьянском и рабочем море. Всяким случаем, всяким свободным моментом он пользовался для этого. Часто говорил: вот там назначено дело такое-то и такое-то, а вот тут есть промежуток времени, и за это время я приму ходоков — из его ли Симбирской губернии, или из Сибири, или из Туркестана. И конечно, хотя он мог принять на 15 минут, они, бывало, пробудут и час и полтора. И он говорит потом, как будто немножко устыдившись этого: «Извините, задержался, уж очень интересно было!»
Он знал, что каждая ошибка опасна и, может быть, много унесет жертв, и поэтому был всегда серьезен, принимая решения. Но была в нем уверенность, что в конце концов враги будут побеждены, и это внушало ему непоколебимую уверенность и создало его тонкую, хитрую, полную ума усмешку. Он знал, что история всех хитрецов перехитрит, что история всех могучих врагов поборет, и знал, что история с ним, что он любимый сын истории, что он ее наперсник, что он подслушал у ее сердца, чего она хочет и к чему ведет.